В стихотворении Иосифа Бродского «Феликс» мы погружаемся в сложное и многослойное размышление о детстве, развитии, и о том, как люди воспринимают и формируют свои миры. Вдохновленный строками из Пушкина и Катулла, Бродский создает метафорический портрет ребенка, который, несмотря на свою юность, обладает глубокими познаниями и интуицией. Читая это произведение, мы сталкиваемся с богатством образов и символов, которые открывают нам философские и культурные размышления о жизни, взрослении и человеческой природе.
Это стихотворение — не просто наблюдение за детством, а скорее исследование перехода от невинности к осознанию, от простого к сложному. Бродский использует образы, чтобы подчеркнуть, насколько человеческая жизнь насыщена противоречиями и неожиданностями. Он играет с ожиданиями читателя, сочетая элементы повседневности с возвышенными аллюзиями, создавая тем самым уникальное, загадочное настроение.
———
Пьяной горечью Фалерна
чашу мне наполни, мальчик.
А. С. Пушкин (из Катулла)
I
Дитя любви, он знает толк в любви.
Его осведомленность просто чудо.
Должно быть, это у него в крови.
Он знает лучше нашего, откуда
он взялся. И приходится смотреть
в окошко, втолковать ему пытаясь
все таинство, и, Господи, краснеть.
Его уж не устраивают аист,
собачки, птички… Брем ему не враг,
но чем он посодействует? Ведь нечем.
Не то чтобы в его писаньях мрак.
Но этот мальчик слишком… человечен.
Он презирает бремовский мирок.
Скорее — притворяясь удивленным
(в чем можно видеть творчества залог),
он склонен рыться в неодушевленном.
Белье горит в глазах его огнем,
диван его приковывает к пятнам.
Он назван в честь Дзержинского, и в нем
воистину исследователь спрятан.
И, спрашивая, знает он ответ.
Обмолвки, препинания, смятенье
нужны ему, как цезий для ракет,
чтоб вырваться за скобки тяготенья.
Он не палач. Он врачеватель. Но
избавив нас от правды и боязни,
он там нас оставляет, где темно.
И это хуже высылки и казни.
Он просто покидает нас, в тупик
поставив, отправляя в дальний угол,
как внуков расшалившихся старик,
и яростно кидается на кукол.
И те врача признать в нем в тот же миг
готовы под воздействием иголок,
когда б не расковыривал он их,
как самый настоящий археолог.
Но будущее, в сущности, во мгле.
Его-то уж во мгле, по крайней мере.
И если мы сегодня на земле,
то он уже, конечно, в стратосфере.
В абстракциях прокладывая путь,
он щупает подвязки осторожно.
При нем опасно лямку подтянуть,
а уж чулок поправить — невозможно,
Он тут как тут. Глаза его горят
(как некие скопления туманных
планет, чьи существа не говорят),
а руки, это главное, в карманах.
И самая далекая звезда
видна ему на дне его колодца.
А что с ним будет, Господи, когда
до средств он превентивных доберется!
Гагарин — не иначе. И стакан
придавливает к стенке он соседской.
Там спальня. Межпланетный ураган
бушует в опрокинувшейся детской.
И слыша, как отец его, смеясь,
на матушке расстегивает лифчик,
он, нареченный Феликсом, трясясь,
бормочет в исступлении: ‘Счастливчик’.
Да, дети только дети. Пусть азарт
подхлестнут приближающимся мартом…
Однако авангард есть авангард,
и мы когда-то были авангардом.
Теперь мы остаемся позади,
и это, понимаешь, неприятно —
не то что эти зубы в бигуди,
растерзанные трусики и пятна.
Все это ерунда. Но далеко ль
уйдет он в познавании украдкой?
Вот, например, герань, желтофиоль
ему уже не кажутся загадкой.
Да, книги, — те его ошеломят.
Все Жанны эти, Вертеры, Эмили…
Но все ж они — не плоть, не аромат.
Надолго ль нас они ошеломили?
Они нам были, более всего,
лишь средством достижения успеха.
Порою — подтвержденьем. Для него
они уже, по-моему, лишь эхо.
К чему ему и всадница, и конь,
и сумрачные скачки по оврагу?
Тому, в ком разгорается огонь,
уж лучше не подсовывать бумагу.
Представь себе иронию, когда
какой-нибудь отъявленный Ромео
все проиграет Феликсу. Беда!
А просто обращался неумело
с ундиной белолицей — рикошет
убийственный стрелков макулатуры.
И вот тебе, пожалуйста — сюжет!
И может быть, вторые Диоскуры.
А может, это — живопись. Вопрос
некстати, молвишь, заданный. Некстати ль?
Знаток любви, исследователь поз
и сам изобретатель — испытатель,
допустим, положения — бутон
на клумбе; и расчеты интервала,
в цветении подобранного в тон
пружинистою клумбой покрывала.
Не живопись? На клумбе с бахромой.
Подрамник в белоснежности упрямой…
И вот тебе цветение зимой.
И, в пику твоим фикусам, за рамой.
Нет, это хорошо, что он рывком
проскакивает нужное пространство!
Он наверстает в чем-нибудь другом,
упрямством заменяя постоянство.
Все это — и чулки, и бельецо,
все лифчики, которые обмякли —
ведь это маска, скрывшая лицо
чего-то грандиозного, не так ли?
Все это — аллегория. Он прав:
все это линза, полная лучами,
пучком собачек, ласточек и трав.
Он прав, что оставляет за плечами
подробности — он знает результат!
А в этом-то и суть иносказаний!
Он прав, как наступающий солдат,
бегущий от словесных состязаний.
Завоеватель! Кир! Наполеон!
Мишень свою на звездах обнаружив,
сквозь тучи он взлетает, заряжен,
в знакомом окружении из кружев.
Он — авангард. Спеши иль не спеши,
мы отстаем, и это неприятно.
Он ростом мал? Но губы хороши!
Пусть речь его туманна и невнятна.
Он мчится, закусивши удила.
Пробел он громоздит на промежуток.
И, может быть, он — экая пчела! —
такой отыщет лютик-баламутик
(а тот его жужжание поймет
и тонкий хоботок ему раскрасит),
что я воображаю этот мед,
не чуждый ни скворечников, ни пасек!
II
Эрот, не объяснишь ли ты причин
того (конечно, в частности, не в массе),
что дети превращаются в мужчин
упорно застревая в ипостаси
подростка. Чудодейственный нектар
им сохраняет внешнюю невинность.
Что это: наказанье или дар?
А может быть, бессмертья разновидность?
Ведь боги вечно молоды, а мы
как будто их подобия, не так ли?
Хоть кудри наши вроде бахромы,
а в старости и вовсе уж из пакли.
Но Феликс — исключенье. Правота
закона — в исключении. Астарта
поклонница мужчин без живота.
А может, это свойство авангарда?
Избранничество? Миф календаря?
Какой-нибудь фаллической колонне
служение? И роль у алтаря?
И, в общем, ему место в Парфеноне.
Ответь, Эрот, загадка велика.
Хотелось бы, хоть речь твоя бесплотна,
хоть что-то в жизни знать наверняка.
Хоть мнение о Феликсе. — ‘Охотно.
Хоть лирой привлекательно звеня,
настойчиво и несколько цветисто,
ты заставляешь говорить меня,
чтоб избежать прозванья моралиста.
Причина в популярности любви
и в той необходимости полярной,
бушующей неистово в крови,
что делает любовь… непопулярной.
Вот так же, как скопление планет
астронома заглатывает призма,
все бесконечно малое, поэт,
в любви куда важней релятивизма.
И мы про календарь не говорим
(особенно зимой твоей морозной).
Он ростом мал? — тем лучше обозрим
какой-нибудь особой скрупулезной.
Поскольку я гляжу сюда с высот,
мне кажется, он ростом не обижен:
все, даже неподвижное, растет
в глазах того, кто сам не неподвижен.
И данный мой ответ на твой вопрос
отнюдь не апология смиренья.
Ведь Феликс твой немыслимый подрос
за время твоего стихотворенья.
Не сетуй же, что все ж ты не дошел
до подлинного смысла авангарда.
Пусть зависть вызывает ореол
заметного на финише фальстарта.
Но зрите мироздания углы,
должно быть, одинаково вы оба,
поскольку хоботок твоей пчелы
всего лишь разновидность телескопа.
Но не напрасно вопрошаешь ты,
что выше человека, ниже Бога,
хотя бы с точки зренья высоты,
как пагода, костел и синагога.
Туда не проникает телескоп.
А если тебе чудится острота
в словах моих — тогда ты не Эзоп.
Приветствие Эзопу от Эрота’.
III
Налей вина и сам не уходи,
мой собеседник в зеркале. Быть может,
хотя сейчас лишь утро впереди,
нас кто-нибудь с тобою потревожит.
Печь выстыла, но прыгать в темноту
не хочется. Не хочется мне ‘кар’а,
роняемого клювом на лету,
чтоб ночью просыпаться от угара.
Сроднишься с беспорядком в голове.
Сроднишься с тишиною; для разбега
не отличая шелеста в траве
от шороха кружащегося снега.
А это снег. Шумит он? Не шумит.
Лишь пар тут шелестит, когда ты дышишь.
И если гром снаружи загремит,
сроднишься с ним и грома не услышишь.
Сроднишься, что дымок от папирос
слегка сопротивляется зловонью,
и рощицу всклокоченных волос,
как продолженье хаоса, ладонью
придавишь; и широкие круги
пойдут там, как на донышке колодца.
И разум испугается руки,
хотя уже ничто там не уймется.
Сроднишься. Лысоват. Одутловат.
Ссутулясь, в полушубке полинялом.
Часы определяя наугад.
И не разлей водою с одеялом.
Состаришься. И к зеркалу рука
потянется. ‘Тут зеркало осталось’.
И в зеркале увидишь старика.
И это будет подлинная старость.
Такая же, как та, когда, хрипя,
помешивает искорки в камине;
когда не будет писем от тебя,
как нету их, возлюбленная, ныне.
Как та, когда глядит и не моргнет
таившееся с юности бесстыдство…
И Феликса ты вспомнишь, и кольнет
не ревность, а скорее любопытство.
Так вот где ты настиг его! Так вот
оно, его излюбленное место,
давнишнее. И, стало быть, живот
он прятал под матроской. Интересно.
С полярных, значит, начали концов.
Поэтому и действовал он скрытно.
Так вот куда он гнал своих гонцов.
И он сейчас в младенчестве. Завидно!
И Феликса ты вспомнишь: не моргнет,
бывало, и всегда в карманах руки.
(Да, подлинная старость!) И кольнет.
Но что это: по поводу разлуки
с Пиладом негодующий Орест?
Бегущая за вепрем Аталанта?
Иль зависть заурядная? Протест
нормального — явлению таланта?
Нормальный человек — он восстает
противу сверхъестественного. Если
оно с ним даже курит или пьет,
поблизости разваливаясь в кресле.
Нормальный человек — он ни за что
не спустит из… А что это такое
нормальный че… А это решето
в обычном состоянии покоя.
IV
Как жаль, что архитекторы в былом,
немножко помешавшись на фасадах
(идущих, к сожалению, на слом),
висячие сады на балюстрадах
лепившие из гипса, виноград
развесившие щедро на балконы,
насытившие, словом, Ленинград,
к пилястрам не лепили панталоны.
Так был бы мир избавлен от чумы
штанишек, доведенных инфернально
до стадии простейшей бахромы.
И Феликс развивался бы нормально.
Основные темы и идеи
Стихотворение «Феликс» Бродского исследует темы взросления и познания, акцентируя внимание на переходе от детства к взрослой жизни. Центральный персонаж, Феликс, представлен как дитя, наделенное необычайной проницательностью и любознательностью. Он не удовлетворяется простыми ответами и стремится к более глубокому пониманию мира. Это стремление к познанию подчеркивается через образ «исследователя», который, несмотря на свой юный возраст, уже понимает и отвергает упрощенные объяснения, такие как аист или собачки.
Бродский также затрагивает тему разрыва между поколениями. В стихотворении подчеркивается, что старшее поколение, некогда бывшее авангардом, теперь отстает от нового поколения, представленного Феликсом. Этот разрыв создает ощущение неудовлетворенности и ностальгии за утраченными возможностями. Вопросы о будущем, о роли и задачах нового поколения, становятся центральными в развитии сюжета.
Литературные приемы и контекст
Бродский использует множество литературных приемов, чтобы передать сложные эмоции и идеи. Одним из ключевых приемов является метафора. Например, образ «исследователя», спрятанного в Феликсе, символизирует не только его любознательность, но и стремление выйти за пределы общепринятого. Метафора «археолога», расковыривающего кукол, говорит о глубоком интересе к сути вещей, в то время как сравнение с Гагариным подчеркивает стремление к новым горизонтам.
Стихотворение насыщено аллюзиями и культурными отсылками. Имя Феликс, вероятно, является отсылкой к Феликсу Дзержинскому, что добавляет политический подтекст к изображению главного героя. Также упоминание о Пушкинском Катулле связывает стихотворение с классической литературной традицией, подчеркивая вечность и неизменность тем, связанных с человеческой природой.
Структурно стихотворение разбито на четыре части, каждая из которых развивает отдельную тему или аспект жизни Феликса. Такая композиция позволяет автору детально рассмотреть каждую стадию взросления и разные аспекты личности главного героя. Ритм стихотворения варьируется, создавая ощущение движения и перемен, что соответствует изображаемому процессу взросления.
Эмоционально стихотворение передает широкий спектр чувств — от восхищения и любопытства до ностальгии и тревоги. Оно вызывает у читателя размышления о собственных детских мечтах и разочарованиях, заставляет задуматься о том, как мы воспринимаем и формируем своё будущее. В конечном счете, Бродский оставляет нас с ощущением, что взросление — это не просто процесс перехода, но и поиск смысла, который продолжается всю жизнь.
